Проснулся глубокой ночью. От холода. Ливень разрастался с библейским размахом. Какой-нибудь шустрый Ной уже, должно быть, позаботился о лодке.
Я был одет в свой единственный костюм. Он промок настолько, что казался сшитым из воды.
Кроме того, я сидел на скамейке. На каком-то бульваре.
Кроме того, рядом сидела Вера. Она спала. Я её обнимал. Она была одета в нечто белое, бесформенное от ливня, в чём с трудом узнавалось свадебное платье.
Пока я думал, она проснулась. Я всё ещё обнимал её.
— Кажется, мы имеем дело со свадьбой, — сказал я. Она молчала.
— Интересно, нас уже обвенчали, или ещё не успели? И где гости? Уже разошлись, или вот-вот придут? — сказал я.
— Я тебя не люблю, — сказала она.
— Я тебя тоже, — сказал я.
— Холодно, — сказала она.
— Я тебя провожу, — сказал я.
Бульвар оказался Гоголевским. Провожать пришлось долго. Я сильно простудился тогда».
Начинало темнеть, трасса сузилась и запетляла, горы громоздились всё выше и теснее, пока не завалили и не оборвали совсем дорогу. Струцкий затормозил, оба вышли.
Легендарный Эльбарс рвался из-под ног в небо и почти доставал его ослепшей своей вершиной цвета звёзд. К его отвесным бокам еле клеилась серпантиновая тропка, ведущая дальше вместо дороги. «Пять тысяч», — задрал глаза Егор, вспоминая школьный географический атлас. Струцкий достал из джипа жёлтый чемодан, вывалил из него на мокрые камни какие-то клубы и кучи всяческой проволоки, в которых путались лампочки, резисторы, тумблеры, торчали антенны и трубки, попадались горстями и врозь какие-то платы, динамики, микрофоны и даже, кажется, один не вполне идущий к делу спидометр. Присев рядом с этой свалкой, Струцкий запустил в неё обе лапы и минут десять деловито матерился, копался в ней, наощупь что-то отлаживая. Наконец, проволочная куча начала потрескивать, посвистывать и шуршать, как радиоприёмник без корпуса, задрыгали стрелками приборы, замигали, как на ёлке, лампочки. Струцкий нехотя улыбнулся, выудил из засветившейся путаницы антикварные наушники, подсунул под офицерскую свою фуражку и стал кричать на кучу неизвестными словами, судя по интонации, вызывая кого-то. Покричал, потом помолчал, вслушиваясь в наушники. Удовлетворённо покачал головой: «Ждут. Близко. Иди по тропке. Там встретишь. Сразу за Эльбарсом». Он давно так много не говорил по-русски. Говорил и после каждого слова делал паузу, чтобы удивиться собственным словам. Ногой запинал рыхлую рацию обратно в чемодан, забросил его, с мелькнувшей надписью «минсредмаш», на заднее сиденье, запрыгнул в джип. «Не надо тебе. Туда ходить», — произнёс вдруг отчётливо, удивился и стремглав уехал.
Егор туда пошёл, понимая, что там беда. Он не сомневался больше, обоснована или фантомна его тревога. Он знал наверняка, что вокруг него давно кем-то выстроена затейливая, заманчивая казнь, и его уже завлекли в силки, и она уже началась. Он более не колебался, стоила ли Плакса этих фатальных хлопот, или нет, знал теперь точно, что не стоила. И всё же шёл, как идёт война, позабыв, за что началась, ведомая покорностью и упрямством.
Эльбарс несколько раз стряхивал его с себя, то в неглубокую пропасть, то в студёный ручей, где вода была, как давно в его роднике, то на кучу дикого щебня. Однажды сумка с деньгами выпала из рук и покатилась под откос, и ему пришлось долго искать её в густых колючих кустах. Он шёл, пока не стемнело, шёл в темноте, дошёл, когда стало светать и на другой стороне горы был встречен тремя одетыми в пулемётные ленты низкорослыми длинноволосыми толстяками.
— Хазария — имя мира, — как учил Струцкий, поздоровался Егор.
— Сила мира — каган, — отозвались толстяки. — Урус Егор? — Да.
— Хочеш «Кафкас пикчурс» искал? — Да.
— Денги давай.
Егор протянул сумку. Толстяки по очереди пересчитали деньги. Потом один из них вытянул из-под набедренной пулемётной ленты вязанку каких-то бланков и нудно заполнял их огрызком паркера, пока его коллеги разглядывали ободранного Егора, переговаривались на том же наречии, на котором Струцкий на радиокучу кричал, видимо, по-хазарски.
Когда бланки были заполнены, толстяки по очереди расписались на одном из них, восклицая: «Билион манат». Наконец, вся эта бюрократическая волокита закончилась, требуемая сумма была оприходована, и хазары провели Егора за скальный выступ, где на небольшой каменистой поляне сиял в свежем свете утреннего солнца позолоченный мивосемь. Егору завязали глаза, усадили в вертушку, полетели.
Высадились и сняли повязку в большом селе, растянутом вдоль очень узкого, очень глубокого и оттого затемнённого ущелья. Вместо неба далеко вверху раскалывала горную высоту извилистая трещина, сочащаяся холодной лазурью. Внизу меж домами красного и белого кирпича виляла, повторяя рисунок этой трещины, бешеная речка. Побрели по белым булыжникам, образующим природную мостовую, не встречая людей.
— Где все? — спросил Егор.
— Война, — сказал хазар.
— Всегда война, — ухмыльнулся другой. — Мужик война. Баба подвал.
— Дети где?
— Где баба.
На одном из обычных домов переливалась в утренних сумерках неоновой надписью «Макшашлык» жестяная, криво под крышу прибитая вывеска. Ресторация была совершенно пуста, только гонялись друг за другом, опрокидывая стулья и столы и взаимно кусаясь, могучая овчарка и разъярённая, как ястреб, грузная муха.
Самый толстый толстяк прикрикнул на них, утихомирил. Прошли сквозь зал, открыли липкую дверь на кухню. Там над кипящими котлами и дымящими мангалами готовили чрезвычайно пахучую стряпню тётки в зачуханных передниках. Самый толстый прикрикнул и на них — исчезли. В тяжком чаду, немного подсвеченном вялой настенной лампочкой, в адском тумане, намешанном из дыма и пара, запаха чеснока и пережаренного лука, нельзя было ничего разглядеть. Хазары хором позвали напевно:
— Каган, а каган!
— Ну, — раскатистым и покладистым, как отставший от остывшей грозы гром, голосом ответил укрытый от глаз кулинарными испарениями каган.
— Урус Егор. Билион манат. Режисёрысы Мамаев кирдык. — Ну.
— Кафкас пикчурс.
— Ага.
— Ну?
— Ну, ну. Ага.
Хазары закивали, поклонились, за рукав потянули гостя на выход. Аудиенция у Повелителя Дельты, Хребта и Полукаспия окончилась. Егора провели на второй этаж в аскетическую конурку с подстилкой из бараньей шкуры, крепко отдающей ароматом прокисшей шурпы.
— Спат в постел, — посоветовал толстейший.
— Где Мамаев? Где «Кафка'з пикчерз»? — затребовал было Егор.
— Спат. Потом берём. Когда ноч. Сичас спат.
Егор улёгся и послушно уснул. Ожидавший подвоха, заранее провидевший злобу судьбы, он не удивился, проснувшись на операционном столе, голый, резиновыми ремнями распластанный и обездвиженный, на середине просторной без окон, но по больничному светлой комнаты. Медицинские столики и шкафы ломились от ножей, ножичков, щипцов, щипчиков, иголок и шприцев. Имелись также пузыри и колбы цветастых жидкостей. Блестели среди скальпелей стерильной сталью небольшие беретты, несколько нарушая общехирургическую гармонию и подсказывая, что здесь всё-таки не больница. Лицо томилось в свете софитов, со всех сторон пялились на обнажённую натуру лупоглазые кинокамеры.
— Доброе утро, Егор Кириллович, — внезапно вбежал в комнату чей-то бодрый голос. — Я режиссёр Мамаев. Добро пожаловать на «Kafka's pictures»! Рад видеть вас. Знаю, что и вы хотели видеть меня. Вот и поговорим. И есть, о чём, есть, есть…
Над Егором склонился безупречно прекрасный персонаж, его возраста моложавый мужчина с классической лепки лицом заслуженного артиста, поигрывающего не по годам успешно дорианов греев и Чацких на драматических театрах областного и краевого пошиба.
В тонких перстах правой его руки пощёлкивали хромированные щипчики.
— Ну, зачем искали, расскажите, — жизнеутверждающе улыбался Мамаев. — А потом и я вам расскажу, отчего так рад принимать вас сегодня у себя. Так уж рад, так рад…
— Плакса где? Жива? Или ты её убил? — прорычал бы, но неожиданно ослабший голос вдруг подвёл, и потому промычал Егор.
— А мы на ты? Брудершафт, кажется, не пили? Ну да дело ваше. А я всё же на вы, на вы, иначе не могу. Предрассудки, — чуть не хохотал режиссёр. — И что вам Плакса? И что Плаксе вы? Какая разница, ни вы ведь её не любите, ни она вас.
— Есть разница.
— А я могу и не знать, что с ней. Вот вы посмотрели фильм с её участием и бросили всё, и голову сломя сюда примчались. А здесь ведь небезопасно. И не кино, всё по-настоящему. С чего вы решили, что она… ну… пострадать могла? — зарассуждал, оптимистично блистая очами, Мамаев.
— Сцена её страданий и смерти была слишком натуралистична, — вымучил идиотское объяснение Егор. — Это была не игра.